|
ВИТАЛИЙ ПЕТРОВ
К 70-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ
Как сложно говорить о человеке, который врос в твою жизнь полностью и без
остатка, сделав её трехчастной: до Него, с Ним, после Него... Как сложно
говорить о человеке, прожившем в своей судьбе несколько судеб, таких ярких и
разноликих. Удивительно свойство человеческой натуры меняться в зависимости от
обстоятельств, являясь иногда полярно противоположным самим себе. Нас всегда
много для многих, нас воспринимающих, и Он не был в этом смысле исключением.
Хотя, как немногие, особо яркие, Богом отмеченные личности, Он был поразительно
целен, потому что быть самим собой — тоже есть
свойство таланта, особого, человеческого. И всё-таки, всё-таки...
Может быть, пришла пора выпустить из сердца память и открыть душу для желающих в
неё заглянуть...
Я предоставляю право всем знавшим Его говорить о Нём как о личности
общественной, и говорящие, как правило, удивительно едины в своих воспоминаниях.
А оценку Ему, как педагогу, музыканту, гитаристу пускай дают его ученики
— музыканты и гитаристы. Это их безраздельное право
было видеть его ежедневно, как фигуру общественную, находящуюся на виду. Но
каждый день своей жизни, когда наступал вечер, он, входя в свой Дом, закрывал за
собой дверь, оставляя по ту сторону весь мир, а с собой унося то нечто, что было
ведомо лишь нескольким "избранным" Свидетелям. И здесь, в этом Доме, был Он,
здесь право быть собой естественно и властно вступало в силу, возводилось в
абсолютный принцип существования, общения, взаимоотношений. И то, что это было
возможным, делало жизнь рядом с Ним прекрасной.
Сознание наше и память совершенно изумительным образом сохраняют и отсеивают,
перераспределяют, проставляют новые акценты, и вдруг прошедшее видится
совершенно в новом свете. Преломленные временем открываются новые истины.
Свойство плохого — забываться и уходить на дно памяти.
Как нечто тяжёлое, оно — тонет. И Бог с ним... Всё
хорошее, светлое удерживается на поверхности, благодаря лёгкости своей. Оно
несёт радость и должно быть всегда рядом. Руку протяни...
Первая память — это память взгляда. Есть вещи, которые
трудно объяснить, но они случаются. Ты смотришь на человека, касаешься глазами
его глаз, и... что-то происходит. Предначертанность, предопределённость, судьба,
вся последующая жизнь начинается с этого мгновения. Помню яркий сентябрьский
день, помню совершенно прозаичное официальное место —
деканат института культуры. Неромантичное для начала любви...
В течение года после этого взгляда банальная фраза о двух половинках,
прочувствованная изнутри, перестала быть банальной. Этот взгляд
— нет, ещё не любви — был
обменом информацией и заключал в себе нечто неизмеримо более важное: мы
— одна душа, это Мой человек. Мой! Вот он был передо
мной, хотя минуту назад я даже не догадывалась о его существовании. Уже через
месяц после первой встречи взгляд этот, обращенный ко мне, давал такую полноту
ощущений!.. Что-то говорилось, жестикулировали руки, совершались какие-то
действия, но это всё становилось вдруг неважным и второстепенным, когда глаза
касались друг друга.
Память рук... я бы даже сказала, память одной руки... Для меня Он был всецело
сосредоточен в своей левой. Правая, с гитарным "маникюром", когтисто-хищная, а
от того несколько чуждая, была скорее выразителем не человека, а его профессии.
Зато левая... в этой руке был весь Он! Его мягкость, беззащитность, открытость.
Её четвёртый палец, тот самый — безымянный, для Него
проблемный, мешающий игре на гитаре, у меня вызывал невероятную нежность своим
весёлым задорным мальчишеским видом. Левой Он подпирал подбородок, и безымянный,
ложась на щёку, давал возможность любоваться собой в полной мере. "Левым" был и
его почерк, наклонённый не в обычную, общепринятую сторону. И эти заваленные
назад буковки, чуть детские, абсолютно лишённые серьёзности, были всё из той же
"мальчишеской" компании, что и безымянный палец.
Он и сам был из этой компании вечной юности: лёгкий, стремительный, "с
ветерком", чуть вперёд, опережая шаг, волосы надо лбом разбегались вверх и в
сторону, глаза в близоруких лучиках видели что-то далеко впереди, неведомое
другим.
Но я всё ещё о руках, теперь уже о двух, ибо когда они объединялись в согласном
порыве, происходили удивительные вещи. Гармоничность Его рук не распространялась
разве что на владение гитарной техникой, и это бесконечно огорчало, болью
отзывалось внутри, прорывалось в критическом самобичевании и толкало на
ежеутренний подвиг. Гаммы и упражнения — извечная
гитарная гимнастика с 6.00 утра (бедные терпеливые соседи!). Хотя и здесь он был
абсолютно деликатен - всё делалось "под сурдинку", чтобы не нарушить сон
ближних. Но не об этом хотелось рассказать. Я помню две волшебные руки,
усмиряющие боль, бушевавшую внутри тельца нашего ребёнка, который изнурял криком
себя и окружающих в течение первых своих трёх месяцев жизни. Каждый день. До
вечера. Пока не приходил домой Он и не брал его в свои руки. И ребёнок умолкал.
Какая же энергетическая сила исходила от этих двух оберегающих и исцеляющих
ладоней, впитывающих, забирающих боль и несущих покой.
Память разлуки. Она подстерегала нас очень скоро, уже через месяц знакомства.
Мучительно трудно было уходить с работы на целый вечер и ночь без него. Зато
утро, даже самое ненастное, оборачивалось праздником, было лучшим временем дня.
"Я Вас теряю каждый день,
А утром обретаю вновь.
И ускользает Ваша тень
В тиши ночных, пугливых снов".
Это напишется несколько месяцев спустя, когда ожидание нового дня станет
невыносимым, когда сотни примет, очевидных и потаённых, скрытых для других и
понятных двоим, заполнят жизнь, но не утолят жажду, не погасят желания
обнаруживать их ещё и ещё... Первая наша серьёзная разлука обернулась
телеграммами и письмами, которые я получала в каждом городе "До востребования".
И потом, во всю нашу длинную и такую короткую жизнь, потребность общаться на
бумаге была не только знамением расставаний, но и просто желанием напомнить
другому о себе, послать ему весточку. На спичечном коробке, между нотными
строчками, на трамвайном билетике — мы находили
подтверждение тому, что не забыты, что есть друг для друга.
Память музыки. Есть разные мнения по поводу влияния общности или разности
профессий на человеческие взаимоотношения, о той степени обобщённости или
разъединённости этой профессией двух людей, живущих бок о бок. Тысячу раз
высказываюсь за единство, но в разумных пределах. Это прекрасно, когда два
человека выросли из одной профессиональной почвы, когда их духовная
наполненность идентична, а источник, питающий её - общий и нескончаемый. Но из
этого всего следует: жизнь не должна превращаться в скучное однообразие
разговоров и обсуждений, дебатов и споров на одну и ту же тему, монотонное
ежедневное хождение по "квартоквинтовому" кругу музыки. Нет, увольте! У нас
этого не было, и слава Богу!
Но было много других точек соприкосновения: понадобившаяся вдруг помощь или
необходимость в профессиональном совете, ощущение родного сочувствующего плеча в
концертном или театральном зале и, наконец, совсем точечное нематериальное
касание взглядами по поводу услышанного: "Здорово?! Да?! —
и в ответ: "Ах, как хорошо!" и после этого можно днями не приближаться к этой
теме, снова ожидая той счастливой минуты озарения единством.
Гитара появилась в моей жизни вместе с Ним. Всё, что входило в круг его
интересов, освещалось его внутренним сиянием и выглядело уже иначе, и
становилось объектом восхищения. Это всё невозможно было не любить, потому что
его любил он. Магнетизм его восторженности чем-либо был настолько велик и
заразителен, что находиться в этом круге равнодушным было невозможно. То же
касалось и гитары. Его любовь к ней была исступлённой и страстной и стих Гарсиа
Лорки "О, гитара, бедная жертва пяти проворных кинжалов" молитвенно повторялся
не раз, и была сделана попытка учить испанский только потому, что язык этот был
символом благословенной страны, так неистово и своеобразно культивировавшей
любимый инструмент. О, Испания! О, гитара! О, фламенко!
Уже позднее я, строго воспитанная "академистка", ведущая разговор о классических
традициях и чистоте стиля, вынуждена была признать тогдашнее несовершенство и
молодость гитарной школы в отличие от многолетних традиций фортепианной, меня
взрастившей. Я поняла, что гитара 70-х — это
эклектичная смесь испанского фламенко, русского салона, цыганской семиструнки,
технических "безумств" Пако де Лусии и эмоциональной взвешенности двух
первопроходцев на пути к академизму, самоотверженно сражающихся за выведение
гитары на профессиональный уровень других школ: А. Крамского и А. Сеговии.
Низко склоняюсь перед всеми гитаристами, считая игру на гитаре маленьким
подвигом, так как однажды взяв в руки этот инструмент, влекомая порывом
приобщиться к "клану", я ужаснулась всей "неуютности" от прикосновения пальцев к
струнам и оставила какие-либо попытки сделать это ещё раз, неизмеримо зауважав
при этом всех, превозмогших себя. И ещё сильнее возрадовалась, что есть
фортепиано, на котором можно исполнить такое разнообразие музыки, и
посочувствовала ограниченности тогдашнего гитарного фонда, и совершенно
недоумевала от попыток играть Баха или Мусоргского. Пусть простят меня господа
гитаристы, но и по сей день не со всеми переложениями для гитары я могу
согласиться, и далеко не всегда борьба за расширение репертуара оправдывает
такой путь.
Особо настораживал меня гитарный Бах. Его вертикально-горизонтальная
многослойность, воплощенная на струнно-щипковом инструменте казалась авантюрным
и безответственным экспериментом, не более.
Первым убедил меня Микулка, играющий Баха на пластинке, ставшей
образцово-показательной в нашем доме. А потом я услыхала игру Его учеников, за
которой стояла Его работа. Я услыхала Баха, того самого, на котором училась сама
и сделанного так, как делали лучшие педагоги-пианисты. Я поняла, что вне
зависимости от инструмента, Он — Музыкант, который
чувствует и понимает музыку столь глобально, сколь это возможно для музыки
вообще. И мне так не хватает его профессиональных советов, его поддержки и веры,
его помощи. Мир стал другим: менее ярким, менее наполненным, менее волнующим.
Потому что — без Него. Иногда я ловлю себя на порыве:
быстрее домой, рассказать, поделиться, услышать и быть услышанной. Знаю, что
другого такого человека в мире нет. Ни для меня, ни для других... Но не ропщу.
Потому, что я уже счастливее многих, коль рядом со мной был такой
— Он. И всё чаще, задумываясь, вспоминаю "Гранатовый
браслет" Куприна "... а может быть, твой жизненный путь пересекла именно такая
любовь, о которой грезят женщины и на которую больше не способны мужчины...".
И снова возвращаюсь в то благословенно прекрасное время, когда всё начиналось, и
ещё не зналось, что будет, не ведалось, каким будет и как закончится. Когда
жилось сиюминутностью счастья.
Я вижу яркое, залитое солнцем лето, берег реки в цветущем разнотравье, стрекоз,
дрожащих над водой. Вижу нас, читающих друг другу "Митину любовь" Бунина. И
охватывает чувство вины, сейчас кажущейся непростительной: почему в те последние
Его дни не вспомнила я о Его любимом Бунине и не посидела рядом с книгой в
руках... Мысль об этом не даёт мне покоя, странным образом отодвигая все другие
ошибки, которые мы допускаем в своей жизни. Эта мысль заставляет меня все эти
годы без Него посылать, в надежде быть услышанной, ежедневное, ежеминутное:
"Если можешь, прости меня... Если можешь...".
СВЕТЛАНА ОСТРОВСКАЯ
Размещено с согласия С. Е. Островской-Петровой
Впервые опубликовано в журнале "Гітара.ua", № 1, 2008.
|
|